Неточные совпадения
Городничий. Да я так только заметил вам. Насчет же внутреннего распоряжения и того, что называет в письме Андрей Иванович грешками, я ничего не могу сказать. Да и странно
говорить: нет человека, который бы
за собою не имел каких-нибудь грехов. Это уже так
самим богом устроено, и волтерианцы напрасно против этого
говорят.
— Ну что
за охота спать! — сказал Степан Аркадьич, после выпитых
за ужином нескольких стаканов вина пришедший в свое
самое милое и поэтическое настроение. — Смотри, Кити, —
говорил он, указывая на поднимавшуюся из-за лип луну, — что
за прелесть! Весловский, вот когда серенаду. Ты знаешь, у него славный голос, мы с ним спелись дорогой. Он привез с
собою прекрасные романсы, новые два. С Варварой Андреевной бы спеть.
— И, вдруг нахмурившись (Левин понял, что она нахмурилась на
самое себя за то, что
говорит про
себя), она переменила разговор.
«Эта холодность — притворство чувства, —
говорила она
себе. — Им нужно только оскорбить меня и измучать ребенка, а я стану покоряться им! Ни
за что! Она хуже меня. Я не лгу по крайней мере». И тут же она решила, что завтра же, в
самый день рожденья Сережи, она поедет прямо в дом мужа, подкупит людей, будет обманывать, но во что бы ни стало увидит сына и разрушит этот безобразный обман, которым они окружили несчастного ребенка.
— Вы помните, что я запретила вам произносить это слово, это гадкое слово, — вздрогнув сказала Анна; но тут же она почувствовала, что одним этим словом: запретила она показывала, что признавала
за собой известные права на него и этим
самым поощряла его
говорить про любовь.
Я поставлю полные баллы во всех науках тому, кто ни аза не знает, да ведет
себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я тому нуль, хотя он Солона заткни
за пояс!» Так
говорил учитель, не любивший насмерть Крылова
за то, что он сказал: «По мне, уж лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до
самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
Гриша обедал в столовой, но
за особенным столиком; он не поднимал глаз с своей тарелки, изредка вздыхал, делал страшные гримасы и
говорил, как будто
сам с
собою: «Жалко!.. улетела… улетит голубь в небо… ох, на могиле камень!..» и т. п.
Ему вдруг почему-то вспомнилось, как давеча,
за час до исполнения замысла над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «В
самом деле, я, пожалуй, пуще для своего собственного задора тогда это
говорил, как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много на
себе перетащил. Большою шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж жить ему хочется! Насчет этого пункта этот народ — подлецы. Ну да черт с ним, как хочет, мне что».
— Нельзя же было кричать на все комнаты о том, что мы здесь
говорили. Я вовсе не насмехаюсь; мне только
говорить этим языком надоело. Ну куда вы такая пойдете? Или вы хотите предать его? Вы его доведете до бешенства, и он предаст
себя сам. Знайте, что уж
за ним следят, уже попали на след. Вы только его выдадите. Подождите: я видел его и
говорил с ним сейчас; его еще можно спасти. Подождите, сядьте, обдумаем вместе. Я для того и звал вас, чтобы
поговорить об этом наедине и хорошенько обдумать. Да сядьте же!
— Да вы… да что же вы теперь-то все так
говорите, — пробормотал, наконец, Раскольников, даже не осмыслив хорошенько вопроса. «Об чем он
говорит, — терялся он про
себя, — неужели же в
самом деле
за невинного меня принимает?»
И стал он тут опять бегать, и все бил
себя в грудь, и серчал, и бегал, а как об вас доложили, — ну,
говорит, полезай
за перегородку, сиди пока, не шевелись, что бы ты ни услышал, и стул мне туда
сам принес и меня запер; может,
говорит, я тебя и спрошу.
— Воспитание? — подхватил Базаров. — Всякий человек
сам себя воспитать должен — ну хоть как я, например… А что касается до времени — отчего я от него зависеть буду? Пускай же лучше оно зависит от меня. Нет, брат, это все распущенность, пустота! И что
за таинственные отношения между мужчиной и женщиной? Мы, физиологи, знаем, какие это отношения. Ты проштудируй-ка анатомию глаза: откуда тут взяться, как ты
говоришь, загадочному взгляду? Это все романтизм, чепуха, гниль, художество. Пойдем лучше смотреть жука.
Она
говорила и двигалась очень развязно и в то же время неловко: она, очевидно,
сама себя считала
за добродушное и простое существо, и между тем что бы она ни делала, вам постоянно казалось, что она именно это-то и не хотела сделать; все у ней выходило, как дети
говорят, — нарочно, то есть не просто, не естественно.
— Я уже не
говорю о том, что я, например, не без чувствительных для
себя пожертвований, посадил мужиков на оброк и отдал им свою землю исполу. [«Отдать землю исполу» — отдавать землю в аренду
за половину урожая.] Я считал это своим долгом,
самое благоразумие в этом случае повелевает, хотя другие владельцы даже не помышляют об этом: я
говорю о науках, об образовании.
Говорил он глядя в окно, в густо-серый сумрак
за ним, на желтое, масляное пятно огня в сумраке. И
говорил, как бы напоминая
самому себе...
— Смешной. Выдумал, что голуби его —
самые лучшие в городе; врет, что какие-то премии получил
за них, а премии получил трактирщик Блинов. Старые охотники
говорят, что голубятник он плохой и птицу только портит. Считает
себя свободным человеком. Оно, пожалуй, так и есть, если понимать свободу как бесцельность. Вообще же он — не глуп. Но я думаю, что кончит плохо…
Самгин тоже опрокинулся на стол, до боли крепко опираясь грудью о край его. Первый раз
за всю жизнь он
говорил совершенно искренно с человеком и с
самим собою. Каким-то кусочком мозга он понимал, что отказывается от какой-то части
себя, но это облегчало, подавляя темное, пугавшее его чувство. Он
говорил чужими, книжными словами, и самолюбие его не смущалось этим...
Отец рассказывал лучше бабушки и всегда что-то такое, чего мальчик не замечал
за собой, не чувствовал в
себе. Иногда Климу даже казалось, что отец
сам выдумал слова и поступки, о которых
говорит, выдумал для того, чтоб похвастаться сыном, как он хвастался изумительной точностью хода своих часов, своим умением играть в карты и многим другим.
— Я не умею
говорить об этом, но — надо. О великодушии, о милосердии к женщине, наконец! Да! О милосердии. Это —
самое одинокое существо в мире — женщина, мать.
За что? Одинока до безумия. Я не о
себе только, нет…
— Не брани меня, Андрей, а лучше в
самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я
сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я
сам копаю
себе могилу и оплакиваю
себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь.
За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду
говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— Ну, что
за беда, коли и скажет барину? —
сам с
собой в раздумье, флегматически
говорил он, открывая медленно табакерку. — Барин добрый, видно по всему, только обругает! Это еще что, коли обругает! А то, иной, глядит, глядит, да и
за волосы…
Из глаз его выглядывало уныние, в ее разговорах сквозило смущение
за Веру и участие к нему
самому. Они
говорили, даже о простых предметах, как-то натянуто, но к обеду взаимная симпатия превозмогла, они оправились и глядели прямо друг другу в глаза, доверяя взаимным чувствам и характерам. Они даже будто сблизились между
собой, и в минуты молчания высказывали один другому глазами то, что могли бы сказать о происшедшем словами, если б это было нужно.
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я не лгу. Не
говорю опять, что я умру с отчаяния, что это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я
сам возбудил в
себе… Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление,
за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
Если скульптура изменит мне (Боже сохрани! я не хочу верить: слишком много
говорит за), я
сам казню
себя,
сам отыщу того, где бы он ни был — кто первый усомнился в успехе моего романа (это — Марк Волохов), и торжественно скажу ему: да, ты прав: я — неудачник!
— Дайте мне силу не ходить туда! — почти крикнула она… — Вот вы то же
самое теперь испытываете, что я: да? Ну, попробуйте завтра усидеть в комнате, когда я буду гулять в саду одна… Да нет, вы усидите! Вы сочинили
себе страсть, вы только умеете красноречиво
говорить о ней, завлекать, играть с женщиной! Лиса, лиса! вот я вас
за это, постойте, еще не то будет! — с принужденным смехом и будто шутя, но горячо
говорила она, впуская опять ему в плечо свои тонкие пальцы.
Марфенька немного стала бояться его. Он большею частию запирался у
себя наверху, и там — или
за дневником, или ходя по комнате,
говоря сам с
собой, или опять
за фортепиано, выбрасывал, как он живописно выражался, «пену страсти».
Хотел ли он подарка
себе или кому другому — не похоже, кажется; но он
говорил о злоупотреблениях да тут же кстати и о строгости. Между прочим, смысл одной фразы был тот, что официально, обыкновенным путем, через начальство, трудно сделать что-нибудь, что надо «просто прийти», так все и получишь
за ту же
самую цену. «Je vous parle franchement, vous comprenez?» — заключил он.
— Вы простите меня
за то, что я слишком много
говорю о
самом себе, —
говорил Привалов останавливаясь. — Никому и ничего я не
говорил до сих пор и не скажу больше… Мне случалось встречать много очень маленьких людей, которые вечно ко всем пристают со своим «я», — это очень скучная и глупая история. Но вы выслушайте меня до конца; мне слишком тяжело, больше чем тяжело.
А мужик на ту пору зазевался,
говорил с кем-то, так что совсем мне и не пришлось направлять: прямо гусь
сам собой так и вытянул шею
за овсом, под телегу, под
самое колесо.
Ты мне вот что скажи, ослица: пусть ты пред мучителями прав, но ведь ты сам-то в
себе все же отрекся от веры своей и
сам же
говоришь, что в тот же час был анафема проклят, а коли раз уж анафема, так тебя
за эту анафему по головке в аду не погладят.
Аннушка проворно ушла в лес. Касьян поглядел
за нею вслед, потом потупился и усмехнулся. В этой долгой усмешке, в немногих словах, сказанных им Аннушке, в
самом звуке его голоса, когда он
говорил с ней, была неизъяснимая, страстная любовь и нежность. Он опять поглядел в сторону, куда она пошла, опять улыбнулся и, потирая
себе лицо, несколько раз покачал головой.
Он
говорил, — да тут и говорить-то нечего, это видно
само по
себе, — из —
за того, чтоб не огорчить его.
— Так, так, Верочка. Всякий пусть охраняет свою независимость всеми силами, от всякого, как бы ни любил его, как бы ни верил ему. Удастся тебе то, что ты
говоришь, или нет, не знаю, но это почти все равно: кто решился на это, тот уже почти оградил
себя: он уже чувствует, что может обойтись
сам собою, отказаться от чужой опоры, если нужно, и этого чувства уже почти довольно. А ведь какие мы смешные люди, Верочка! ты
говоришь: «не хочу жить на твой счет», а я тебя хвалю
за это. Кто же так
говорит, Верочка?
Он боялся, что когда придет к Лопуховым после ученого разговора с своим другом, то несколько опростоволосится: или покраснеет от волнения, когда в первый раз взглянет на Веру Павловну, или слишком заметно будет избегать смотреть на нее, или что-нибудь такое; нет, он остался и имел полное право остаться доволен
собою за минуту встречи с ней: приятная дружеская улыбка человека, который рад, что возвращается к старым приятелям, от которых должен был оторваться на несколько времени, спокойный взгляд, бойкий и беззаботный разговор человека, не имеющего на душе никаких мыслей, кроме тех, которые беспечно
говорит он, — если бы вы были
самая злая сплетница и смотрели на него с величайшим желанием найти что-нибудь не так, вы все-таки не увидели бы в нем ничего другого, кроме как человека, который очень рад, что может, от нечего делать, приятно убить вечер в обществе хороших знакомых.
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела
говорить против твоих мыслей, а
сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает
за собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать
себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она
говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
Словом, Сторешников с каждым днем все тверже думал жениться, и через неделю, когда Марья Алексевна, в воскресенье, вернувшись от поздней обедни, сидела и обдумывала, как ловить его, он
сам явился с предложением. Верочка не выходила из своей комнаты, он мог
говорить только с Марьею Алексевною. Марья Алексевна, конечно, сказала, что она с своей стороны считает
себе за большую честь, но, как любящая мать, должна узнать мнение дочери и просит пожаловать
за ответом завтра поутру.
Но он действительно держал
себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать
себя только человек в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз
за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался
за нею по следам, играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он
говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и
сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не
говоря уж о том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
На нее в
самом деле было жалко смотреть: она не прикидывалась. Ей было в
самом деле больно. Довольно долго ее слова были бессвязны, — так она была сконфужена
за себя; потом мысли ее пришли в порядок, но и бессвязные, и в порядке, они уже не
говорили Лопухову ничего нового. Да и
сам он был также расстроен. Он был так занят открытием, которое она сделала ему, что не мог заниматься ее объяснениями по случаю этого открытия. Давши ей наговориться вволю, он сказал...
Через три — четыре дня Кирсанов, должно быть, опомнился, увидел дикую пошлость своих выходок; пришел к Лопуховым, был как следует, потом стал
говорить, что он был пошл; из слов Веры Павловны он заметил, что она не слышала от мужа его глупостей, искренно благодарил Лопухова
за эту скромность, стал
сам, в наказание
себе, рассказывать все Вере Павловне, расчувствовался, извинялся,
говорил, что был болен, и опять выходило как-то дрянно.
Лопухов возвратился с Павлом Константинычем, сели; Лопухов попросил ее слушать, пока он доскажет то, что начнет, а ее речь будет впереди, и начал
говорить, сильно возвышая голос, когда она пробовала перебивать его, и благополучно довел до конца свою речь, которая состояла в том, что развенчать их нельзя, потому дело со (Сторешниковым — дело пропащее, как вы
сами знаете, стало быть, и утруждать
себя вам будет напрасно, а впрочем, как хотите: коли лишние деньги есть, то даже советую попробовать; да что, и огорчаться-то не из чего, потому что ведь Верочка никогда не хотела идти
за Сторешникова, стало быть, это дело всегда было несбыточное, как вы и
сами видели, Марья Алексевна, а девушку, во всяком случае, надобно отдавать замуж, а это дело вообще убыточное для родителей: надобно приданое, да и свадьба,
сама по
себе, много денег стоит, а главное, приданое; стало быть, еще надобно вам, Марья Алексевна и Павел Константиныч, благодарить дочь, что она вышла замуж без всяких убытков для вас!
Так они
поговорили, — странноватый разговор для первого разговора между женихом и невестой, — и пожали друг другу руки, и пошел
себе Лопухов домой, и Верочка Заперла
за ним дверь
сама, потому что Матрена засиделась в полпивной, надеясь на то, что ее золото еще долго прохрапит. И действительно, ее золото еще долго храпело.
К концу вечера магистр в синих очках, побранивши Кольцова
за то, что он оставил народный костюм, вдруг стал
говорить о знаменитом «Письме» Чаадаева и заключил пошлую речь, сказанную тем докторальным тоном, который
сам по
себе вызывает на насмешку, следующими словами...
Новгородский предводитель, милиционный [участник ополчения 1812 г. (от лат. militia).] дворянин, с владимирской медалью, встречаясь со мной, чтоб заявить начитанность,
говорил книжным языком докарамзинского периода; указывая раз на памятник, который новгородское дворянство воздвигнуло
самому себе в награду
за патриотизм в 1812 году, он как-то с чувством отзывался о, так сказать, трудной, священной и тем не менее лестной обязанности предводителя.
Кормили тетенек более чем скупо. Утром посылали наверх по чашке холодного чаю без сахара, с тоненьким ломтиком белого хлеба;
за обедом им первым подавали кушанье, предоставляя правовыбирать
самые худые куски. Помню, как робко они входили в столовую
за четверть часа до обеда, чтобы не заставить ждать
себя, и становились к окну. Когда появлялась матушка, они приближались к ней, но она почти всегда с беспощадною жестокостью отвечала им,
говоря...
— Смейся, смейся! —
говорил кузнец, выходя вслед
за ними. — Я
сам смеюсь над
собою! Думаю, и не могу вздумать, куда девался ум мой. Она меня не любит, — ну, бог с ней! будто только на всем свете одна Оксана. Слава богу, дивчат много хороших и без нее на селе. Да что Оксана? с нее никогда не будет доброй хозяйки; она только мастерица рядиться. Нет, полно, пора перестать дурачиться.
— По-деревенски живем, Карл Карлыч, — иронически
говорил Галактион про
самого себя. — Из-за хлеба на квас.
— Ты у меня
поговори, Галактион!.. Вот сынка бог послал!.. Я о нем же забочусь, а у него пароходы на уме. Вот тебе и пароход!..
Сам виноват,
сам довел меня. Ох, согрешил я с вами: один умнее отца захотел быть и другой туда же… Нет, шабаш! Будет веревки-то из меня вить… Я и тебя, Емельян, женю по пути.
За один раз терпеть-то от вас. Для кого я хлопочу-то, галманы вы этакие? Вот на старости лет в новое дело впутываюсь, петлю
себе на шею надеваю, а вы…
— Вы меня гоните, Болеслав Брониславич, — ответила Устенька. — То есть я не так выразилась. Одним словом, я не желаю
сама уходить из дома, где чувствую
себя своей. По-моему, я именно сейчас могу быть полезной для Диди, как никто. Она только со мной одной не раздражается, а это
самое главное, как
говорит доктор. Я хочу хоть чем-нибудь отплатить вам
за ваше постоянное внимание ко мне. Ведь я всем обязана вам.
Каждый раз, когда она с пестрой ватагой гостей уходила
за ворота, дом точно в землю погружался, везде становилось тихо, тревожно-скучно. Старой гусыней плавала по комнатам бабушка, приводя всё в порядок, дед стоял, прижавшись спиной к теплым изразцам печи, и
говорил сам себе...
Что люди, чуждые вере, враждебные религии, не могут
говорить о религиозной совести и бороться
за религиозную свободу, это, казалось бы,
само собою очевидно.